Русская линия
Татьянин день Евдокия Варакина01.02.2008 

«Басилевс» Славниковой: смысл жизни и таинство смерти (ч. 1)

Рассказ «Басилевс» Ольги Славниковой вошел в современную литературу смело, как заведомый победитель. «Букер» автора, да и просто устойчивая репутация Славниковой как талантливого писателя словно незримыми крылами оберегали новое произведение от бурь и невзгод.

И действительно, литературная судьба его сложилась весьма удачно: он получил премию журнала «Знамя», затем вышел в финал премии Юрия Казакова… На рассказ посыпались многочисленные положительные рецензии разного калибра — от отзывов в солидных СМИ до восклицаний на интернет-форумах.

Впрочем, «Басилевс» и в самом деле хороший, «сильный» рассказ. И в премиальных протекциях и предварительных рекомендациях он особо не нуждается. Даже наоборот: теперь наградная предыстория (помимо «Знамени» он опубликован и в сборнике «Лауреты ведущих литературных премий») может помешать читателю оценить этот замечательный текст таким, какой он есть, во всей его глубине и полноте.

Дело в том, что Ольгу Славникову еще со времен «Стрекозы…» принято хвалить за стиль. Годы идут, писательское мастерство растет — и все изящнее словесное кружево, и соответственно все настойчивей его восхваления: у одних критиков скупо-мужские, у других, под влиянием объекта дифирамбов, витиевато-утонченные. Язык Славниковой, словно песнь сирены, сбил с пути не одного отважного рецензента: зачарованные волшебными переливами, они замирали в сладостной истоме, забыв о цели, еще в XIX веке поставленной перед русскими писателями на все века вперед: «Поэт в России больше чем поэт» — хочет он того или не хочет.
Впрочем, кажется, Славникова хочет. Она, слава Богу, не просто великолепный стилист, для нее язык все-таки не самозамкнутая вещь-в себе и для-себя, не своеобразное метафизическое пространство для бытия-в-нем и удовольствия от такого существования, а способ сказать. О чем же?

Таинство смерти

На первый взгляд «Басилевс» — это мифотворчество на классическую тему любви и смерти, в нерасторжимой связи этих двух сторон человеческого бытия. Или, чуть по-другому, рассказ о вечной борьбе жизни и смерти, поле битвы которых — человеческие отношения.

Впрочем, не только в любви дело. Эртель выступает в рассказе не только как влюбленный в Елизавету Николаевну немолодой уже человек. Его профессия таксидермиста сразу задает в рассказе танатологическую тему, причем в несколько неожиданном, богословском аспекте: «Работа Эртеля часто давала ему ощутить, что воспроизводимые им живые формы кем-то сделаны; повторяя за Творцом, будто первоклассник за учителем, он иногда, ненароком, попадал руками в какие-то трепещущие токи жизни, как попадают в ручей». Путь богопознания через исследование творений природного мира был указан еще святыми отцами-каппадокийцами. У Павла Ивановича он сопряжен еще и с неким сотворчеством Богу — таксидермист пытается в каком-то смысле повторить чудеса пятого и шестого дней творения, вдохнув жизнь в неживую материю: «…у него лучше всего получалось передать движение и силу освежеванных мускулов… когда на отливку натягивали шкуру, казалось, будто зверь не совсем умер».

Смысловой интерпретацией своей работы Эртель считает поэму безумного британца Смарта, который в стихотворном ковчеге собрал удивительный хор, славящий Творца, собранный по тотальному принципу «каждой твари по паре»: таким образом рядом со множеством реальных и фантастических животных и птиц оказались персонажи из Ветхого Завета, а также «издатели и благодетели самого Смарта плюс незнакомцы, чьи фамилии автор брал из газет».

Сюрреалистический оттенок, который вносит в эртелевское богословие эта поэма, со временем возникает и в жизни самого чучельника — в какой-то момент рамки сотворчества таксидермиста Богу искажаются и система координат переворачивается: Эртель настолько одержим желанием вернуть жизнь мертвому телу, что начинает в живом предчувствовать и предвкушать мертвое, которое нужно будет оживлять и увековечивать. Именно так, как будущий объект своего профессионального внимания, воспринимает Эртель кота Елизаветы Николаевны Басилевса: глядя на порванное в драке кошачье ухо или обритый ветеринаром живот, таксидермист размышляет лишь о том, как он будет реставрировать эти повреждения, создавая из Басилевса экспонат (заранее заказанный хозяйкой). Он настолько одержим этой идеей, что периодически даже разговаривает с котом как с будущим чучелом: «Ничего, надставлю тебя белкой, никто и не заметит», — сообщил приободрившийся Эртель Басилевсу, дружески хлопая рукой по вякнувшей сумке" или: «Не беспокойся, сделаю тебя, будешь стоять пыльный», — сообщал Павел Иванович коту".

Басилевс, в свою очередь, каким-то метафизическим чутьем ощущая эту мертвящую угрозу, исходящую от Эртеля, сопротивляется ей всеми силами: «Казалось, он догадался, какие планы строит приходящий блеклый человек, и решил ничего не оставить чучельнику от своей красоты, но истратить все на себя при жизни». В этой своей задаче кот вполне преуспел — когда в конце рассказа его, после многодневных поисков, находят мертвым, он практически непригоден для той цели, которую так долго вынашивал в себе Павел Иванович: мало того, что кот «действительно истратил все на себя, лихо прожил последние деньки», он еще и пролежал в подвале мертвым не меньше недели и уже стал разлагаться. Но таксидермист мужественно вступает в столь вожделенную им борьбу и выходит из нее победителем: «Басилевс получился длинноват и клочковат, но все-таки это был не труп, а совершенно живой кот».

Сюжетная линия таксидермист — Басилевс четко и филигранно переплетена Славниковой с другой линией — Эртель — Елизавета Николаевна. На первый взгляд кажется, что рассказ об их отношениях — развитие все той же темы влюбленности в смерть. Это же еще у Пушкина было, помните, — мысль о магической прелести умирающей красоты, уже таящей в себе зародыш тления (в хрестоматийном стихотворении, где «прощальная краса» осени сравнивается с прелестью чахоточной девы, которая «жива еще сегодня, завтра нет»). Именно этим неуловимым очарованием воздушной ветхости, ущербности и неполноценности манит к себе Эртеля Елизавета Николаевна: «У Эртеля буквально слабели жилки, казавшиеся сделанными из крученого металла. Так она была трогательна, эта девочка-женщина-старушка, с ее исцарапанными Басилевсом дрожащими ручками, с ветхими сухариками в кузнецовской салатнице, с отросшей за время вдовства косичкой тускло-золотых волос, криво забирающей пряди с беззащитного затылка и похожей на цепкую ящерку».

Заколдованное время

На поверку оказывается, что причина этой щемящей ветхости — не бедность и не старость: Елизавете Николаевне всего 36 лет, а на те деньги, которые дают ей трое благодетелей, можно полностью обновить весь быт — но все остается таким, каким было. Вернее, каким стало — после смерти мужа. Как не вспомнить здесь знакомый с детства сказочный текст о заколдованной принцессе, в замке которой время остановилось. В рассказе архетипический сюжет немного изменился — Елизавета Николаевна сама, добровольно, подчиняется чарам замершей вне времени старости, чтобы в этом плену укрыться от двух равно опасных для нее стихий: от жизни и от смерти.

Эту неуязвимую ветхость побороть не так-то просто, во всяком случае, одному из благодетелей, господину К., это не удается, он не в силах разорвать замкнутый круг, в который заключила себя Елизавета Николаевна. «Он с наслаждением, взяв ее обеими руками, грохнул стопку десертных тарелок, превратившихся в кучку, похожую на разбитый скелет небольшого животного. Он обрушил сломанную этажерку, державшуюся только за торец буфета: горбами повалились рыхлые книги, полетел, теряя огарки, зеленый от старости медный подсвечник… Чем-то невыразимо ужасным было это дряблое платье с вытянутыми рукавами; господин К. разорвал его от ворота вниз, посыпался бисер, когда-то золотой, теперь похожий на пшено… Он растоптал две шляпы, причем одна, круглая, с сушеной розой, долго продолжала отдуваться и дышать под его каблуком». И весь этот всплеск жизни, изнемогшей от недостатка кислорода, не разрушает, а лишь упрочивает чары: «Тут запыхавшийся К. сообразил, что разбитые тарелки склеят и на этих фаянсовых блинах кому-то подадут заветренный десерт; что шляпы расправят и, подшибленные, будут носить, отвалившуюся сушеную розу подошьют ниточкой… что этажерку поднимут и поставят, еще в нескольких местах перемотав изолентой…»

В онтологическом смысле Елизавета Николаевна занимается тем же, чем Эртель: пытается остановить, увековечить жизнь, подменив ее искусной имитацией. Это четко формулирует господин К.: «Она старушкой притворяется не только, чтоб ее пожалели. Она так останавливает время. У нее ничего не меняется». Угадывает это и влюбленный Эртель: «Старушкой она была почти бессмертна, сложным метафизическим образом защищена от гибели и серьезных болезней». Именно таким «почти бессмертием» наделены сделанные Эртелем чучела — ведь они «способны простоять в музеях двести и более лет».

Но происходит неожиданное: Павел Иванович вдруг, как принц из той достопамятной сказки, своей любовью разрушает чары. В сказке ключом, отомкнувшим замок, был поцелуй, здесь его аналогом выступают соединенные руки героев. В сказки поцелуй был началом счастливого финала, в рассказе физическое соприкосновение героев содержит в себе трагическое предчувствие рокового конца: «…ее костлявенькая рука теперь подолгу задерживалась в руке Эртеля, и он сохранял угловатый оттиск с колючками колец в глубокой теплой перчатке. Он понимал, что перемены для Елизаветы Николаевны небезопасны. Пока она оставалась „пенсионерочкой“, у нее был, по человеческим стариковским меркам, огромный запас времени, лет сорок или пятьдесят… Если же она возвращалась в отрочество и начинала оттуда, то времени у нее становилось катастрофически мало…» Осознавая это, они все-таки идут на риск: Эртель своей любовью будит спящую принцессу, но она, «избавляясь от нажитых в юности пут стариковства», одновременно становится метафизически уязвимой, и смерть настигает ее почти мгновенно.

Некоторым критикам не понравилась «фантасмагорическая концовка», которая показалась им современным вариантом античного deus ex maсhina (чтобы распутать все сюжетные линии, античные драматурги использовали прием «бога из машины», который, возникнув в сюжете извне, быстро расставлял все точки над i). На самом деле трагическая смерть Елизаветы Николаевны — закономерный итог метафизического сюжета, который так тщательно выписала Славникова. Гибель Ракитиной — и последствие «расколдовывания», и, одновременно, полное освобождение от чар, в момент смерти она окончательно освобождается из плена ветхости: «…многие утверждали, что горбатая старуха, с которой все началось, нашарила в месиве свою драгоценную кошелку и преспокойно уковыляла с места происшествия. В каком-то смысле так оно и произошло. Никакой старухи не было на дороге; там лежала, примерзнув рассыпанными волосами к липкому полотну, бледная красавица лет тридцати; ее полуприкрытые сонные глаза были кружевными от легкого снега, садившегося на ресницы, ватное пальтишко задралось, открыв прекрасные ноги, затянутые в дешевые старушечьи чулки». Это мгновенное предсмертное сказочное омоложение словно навеяно знаменитым финалом «Дориана Грея».

Еще немного о жизни и смерти

Впрочем, за этим мистическим итогом прозвучало и некое послесловие с открытым финалом, где в образах «оживотворенного» таксидермистом кота и его «любимой супруги» — плюшевой крысы сомкнулись две сюжетные линии, ведь для Эртеля два этих зверька каким-то неуловимым образом символизируют их с Елизаветой Николаевной любовь, которая еще может состояться в ином мире: «Басилевс получился длинноват и клочковат… Рядом с ним, на полке в рабочем кабинете Эртеля, жила постиранная, заново набитая поролоном плюшевая крыса. Теперь эти два существа стали ровней и подобием друг другу; теперь, наконец, их союз состоялся» — и несколькими строками ниже: «Иногда… он подумывал, что неплохо бы каким-нибудь способом попасть туда, где они с Елизаветой Николаевной станут подобны и равны, где они наконец поговорят».

Символическая связь чучела кота и умершей Елизаветы Николаевны подчеркивается незаметным языковым штрихом: обрабатывая труп кота, Эртель отделял подгнившую шкурку от вязкой тушки; несколькими страницами раньше, от лица умирающего водителя описывая смерть Елизаветы Николаевны в ДТП, Славникова употребляет, казалось бы, совершенно неуместный образ: «Юная женщина делала летательные движения у него перед бампером, вздымая в воздух дермантиновую тушку».

Кот в рассказе становится символом победы над смертью. Внутритекстово это закрепляется реминисценцией на строки из той самой поэмы сумасшедшего Смарта, который писал о своем коте Джеффри: «Ибо стоит он в Божьем дозоре ночном против лукавого,/Ибо искрами шкуры своей,/огнями глаз своих противится силам тьмы./Ибо живостью своей противится Дьяволу,/который есть смерть». Эти строки дословно повторяются в описании сделанного Эртелем чучела Басилевса: «Выгнув спину, он словно пускал расчесанной шкурой электрические искры, его сахаристо-рыжие глаза горели дозорным огнем». Здесь, пожалуй, можно было бы вспомнить и о мифологических подтекстах, об образе кота в древних религиях, средневековой алхимии, мистических жанрах художественной литературы. Но…

Продолжение следует…

http://www.taday.ru/text/91 581.html


Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика